17.11.2005
Генна Сосонко
КЛЕЙМЕНЫЙ (окончание)
Е.Рубан
Когда Рубана арестовали, по городу поползли слухи, что его взяли за «политику» и, мстя за это, шьют дело по бытовой статье. Это не соответствовало истине. Знаю доподлинно, что он читал и давал читать другим изданные за пределами Советского Союза книги, содержание которых подходило под статью «антисоветская пропаганда и агитация». Но никогда не подписывал писем протеста, не малевал антисоветских лозунгов на Клодтовских конях и не встречался с иностранными корреспондентами. Диссидентом он не был, хотя и нет никакого сомнения, какие чувства к власти испытывал человек, много читавший и любивший других философов, а не только навязшего в зубах Маркса. Но даже не будучи диссидентом в прямом смысле этого слова, он являлся таковым по существу. Ведь главным и решающим в определении преступления инакомыслящих было именно это «инако»: всякий «инако» думающий, «инако» пишущий, «инако» действующий или «инако» любящий по определению представлял опасность для страны, где все должно было всеми делаться одинаково.
Известие о суде над Рубаном и суровом приговоре вызвало в шахматной среде самые разные реакции. Вспоминаю, как Ходоров держал длинную речь, изобиловавшую историческими ссылками и примерами из собственной жизни: «Видишь ли, в чем дело, Геннадий, - начал он лекцию на тему о мужской любви, – такое встречалось еще у аркадских пастухов. За Женю Рубана же беспокоиться не следует. В лагере Жене только лучше будет, - утверждал Наум Антонович, - такие люди там не работают, за них все другие делают, а они известно чем расплачиваются. Так что, пустили щуку в пруд. Дело это не такое уж необычное. Вот я помню служил на Полтавщине в 36 году, у нас в обозе был паренек, смазливый такой, Грицко звали, и можешь себе представить, однажды уже после отбоя…»
Но не все были настроены на фривольный лад. Льву Альбурту, ушедшему в 1979 году на Запад, дело Рубана виделось в другом свете: «Слухи о поведении Жени на суде, жестокий приговор ему ошеломили и взбудоражили меня и мое окружение, оказали влияние на наше мировосприятие. Думая потом о моем собственном пути в эмиграцию, я понял, что его судьба была одним из толчков, после которого я задумался о том, в какой стране я живу. Это стало для меня в каком-то смысле маслом, пролитым булгаковской Аннушкой, после чего все началось и завертелось. Это самое масло положило начало целому ряду событий, последствия которых невозможно было предвидеть. Началась какая-то чертовщина. Так и случай с Рубаном, получивший огласку в шахматной среде, взбудоражил умы и вместе с начавшейся в те годы эмиграцией, а потом бегством Корчного и других шахматистов, раскачал незыблемый, казалось бы, монолит советской шахматной школы, а потом и всей системы».
Прошло несколько лет после его ареста. И хотя суд над ним стал постепенно забываться, время от времени имя Рубана всплывало в разговорах, в шутках.
«Я Рубаном встану», - нередко восклицали в те времена шахматисты за анализом, собираясь защищать бесперспективную, пассивную позицию. Это выражение бытовало несколько лет, но потом умерло, как и большинство выражений на злобу дня: приходит новое поколение, с собственным языком и с новым жаргоном и ассоциациями, которые неизбежно ждет та же участь.
Говоря о годах, проведенных им в неволе, хорошо бы ограничиться скороговоркой, или поступить, как это сделал Людовик Четырнадцатый, распорядившийся о специальном издании классических авторов для своего наследника, выпустив острые, опасные, с его точки зрения, места. Написать так об этих годах Рубана, значило бы поступиться правдой, ставшей для него тяжкой, мучительной, порой невыносимой.
Тюрьма и лагерь перетряхивают иерархию. В лагере общего режима не было больше аспиранта философского факультета университета, талантливого шахматного мастера и чемпиона Ленинграда; был только заключенный Рубан Е.Н., и каждый знал, за что он очутился в лагере, и в этой лагерной иерархии он очутился на самой низшей ступени. Произнося последние, полные бравады слова на суде, понимал ли Рубан, что ему предстоит в лагере? Ведь одно дело проводить время с университетским профессором или в скверике с одноразовым партнером, совсем другое, став абсолютным парией, служить предметом забавы и издевательств нередко десятков человек на дню.
Но об этом достаточно. Марк Тулий Цицерон нередко заканчивает так главки своего повествования. Говоря об обстоятельствах жизненного пути Жени Рубана, здесь и там хочется повторить эти, двухтысячелетней давности слова римского философа: «об этом достаточно».
Полный срок Рубан не отсидел: его отправили на «химию». Это была одна из форм советской пенитенциарной системы, означавшая ссылку на поселение, зачастую после лагерного срока или с заменой последнего периода пребывания в лагере, как и было в случае с Рубаном. Конечно, эта форма полусвободы была в то же время только другой формой неволи, с обязательным прикреплением к месту работы, которую тоже нельзя было менять без разрешения властей.
Рассказ гроссмейстера, давно живущего вне пределов России, в те годы просто советского мастера: «Я учился в Томске в аспирантуре, когда в городе неожиданно появился Женя Рубан. До этого я видел его мельком на каком-то соревновании, но по-настоящему знакомы мы не были. Выглядел он неважно, одет был очень плохо, в Томск прибыл на «химию». Сначала мы просто встречались, иногда болтали, играли блиц. Женя не скрывал того, что недавно отбыл срок в лагере, куда попал, с его слов, по пьяному делу. Однажды он попросил меня переговорить с руководителем моей диссертации с тем, чтобы помочь устроиться ему на преподавательскую работу.
С Рубаном встретились мой шеф и ректор университета. В ходе разговора выяснились действительные причины его заключения. «Что же ты меня так подставил, кого ты нам рекомендовал?» - отчитывал меня шеф после этой беседы. Приговор ректора был окончательным: «Человека с такими наклонностями нельзя на пушечный выстрел подпускать к студенчеству».
Хотя с тех пор прошло много лет, отношение к проблеме, особенно у старшего поколения в России, мало изменилось. Лет пятнадцать тому назад в поезде из Амстердама в Брюссель я разговорился с мамой одного известного молодого гроссмейстера из Советского Союза. Гроссмейстер только недавно женился, молодые жили вместе с родителями, и мама, как положено, жаловалась на невестку, впрочем, перепадало и сыну.
Я слушал вполуха, пока она не обратилась ко мне с вопросом: «А правда ли, я слышала, что у Тиммана жена черная?» «Правда», - отвечал я.
«Господи, батюшки светы, как же это так», - задала мне мама на этот раз больше риторический вопрос.
«Вот вы Z ругаете, - назвал я имя ее невестки, - а представьте себе, что X – здесь я назвал имя ее сына, сидевшего рядом, но, судя по выражения лица, погруженного в свой шахматный мир и совершенно не прислушавшегося к нашему разговору, - а ведь он тоже мог выбрать себе черную жену или подругу, тогда что?»
«Инфаркт, - сказала женщина, - у меня случился бы инфаркт…». «Ну вот видите, все в жизни относительно», - тоном старого резонера произнес я, - ну, а если бы у него появился друг?» «У него есть друзья», - не поняла женщина. «Да нет, я не о том, если бы он привел бы домой не жену, не подругу, а друга?» У мамы стало дергаться веко, смысл моего вопроса открылся ей, но ответила она не сразу. Пока она размышляла, я приготовился выйти на следующий рубеж, приготовив «черного друга» сына, но хватило и просто друга.
«Смерть», - сказала она просто, - смерть». «Как смерть?» - на этот раз уже не понял я. «А вот так, мы не перенесли бы такого позора, мы с отцом бросились бы под поезд…»
Хотя, конечно, отношение к этой проблеме, равно как и к теме секса вообще, зависит во многом от индивидуума. Где-то в середине семидесятых годов молодой аргентинский гроссмейстер К. женился на филиппинке, и после пышных торжеств на родине, свадьба должна была быть продолжена на Филиппинах.
Многочасовой перелет из Аргентины был нелегким, и сын решил, сделав остановку на пару дней в Амстердаме, дать возможность передохнуть родителям, вместе с ним летевшим на торжество. Его родители, немолодые уже люди были родом из маленькой деревушки, говорили только по-испански и впервые в жизни путешествовали по воздуху. Проделав днем всю обязательную программу с катанием на пароходике по каналам и посещением Рийксмузея, они вместе с сыном отправились вечером в район «красных фонарей». Остановившись у первого же кинотеатра, К. предложил родителям зайти вовнутрь, благо знание языка для просмотра фильма было совершенно не обязательно. Сам жених остался ждать их у выхода, отчасти потому, что бывал в Амстердаме не раз, но главным образом для того, чтобы не смущать «предков». Когда те вышли из кинотеатра, первое, что сказала мама, обняв отца, было следующее: «Ну теперь ты понимаешь, старый дуралей, сколько мы всего потеряли в нашей жизни?»
Когда срок кончился, Рубан вернулся в Белоруссию и снова начал играть в турнирах. Его лишили мастерского звания, но не дисквалифицировали, ведь дисквалификация предусматривает объяснение – за что; а о таком ни сказать, ни написать нельзя было ни в каком приказе. С него просто сняли звание; так поступали в России с проштрафившимися попами, только поп-расстрига все-таки остается попом, в то время как Женя Рубан лишился звания навсегда.
Так как официально он не был дисквалифицирован, запретить Рубану играть в первенстве республики начальство не решилось. Поэтому был принят нелепый компромисс: к участию в чемпионате Белоруссии жителя Гродно допустить, но выступать он будет вне конкурса. Рубан выиграл это первенство; вторым, отстав на пол-очка, был тоже гродненский мастер Владимир Вереймечик. Заседание федерации республики после победы Рубана было бурным. Многие склонялись к тому, чтобы присвоить ему звание чемпиона, но были и яростные противники. В конце концов, возобладало мнение мастера Вересова, заявившего: «Да вы что? Хотите чтобы педераст был объявлен чемпионом республики? Да вы понимаете, как после этого будут смотреть на нас? И в Комитете, и вообще все? Нет, не бывать этому!» И чемпионом республики был объявлен Веремейчик.
Рубан собрал документы и направил запрос в Ленинград с тем, чтобы федерация города, где он стал чемпионом, поддержала ходатайство о восстановлении его в мастерском звании. Необходимые бумаги были заверены месткомом завода карданных валов, где тогда работал Рубан. Обсуждение письма происходило в кабинете Ходорова.
«Что будем делать, товарищи? - спросил Наум Антонович - Все же рабочий коллектив просит, нужно что-то отвечать». Повисло молчание. «Так какие есть мнения, как будем поступать с этим запросом?» «Не знаете? А вот так!» - воскликнул Ходоров и, скомкав письмо, бросил его в урну.
Через пару месяцев Рубан сам появился в Питере и зашел в Клуб, где был принят Ходоровым, причем по свидетельствам очевидцев весьма радушно. Приближалась Спартакиада, последние доски сборной команды города выглядели слабовато, и Рубан поинтересовался, не найдется ли ему места в команде. В устном фольклоре сохранился ответ Ходорова, данный Рубану при свидетелях: «Во-первых, Женя, вы четыре года были начисто лишены игровой практики, во-вторых, вам до сих пор не вернули мастерского звания, ну а в третьих, я не уверен не е… ли вас еще и сейчас».
В то время Рубан бывал наездами в Ленинграде. Хотя пребывание в лагере не могло не сказаться на его внешнем виде, держался он достаточно уверенно, непринужденно, порой бывал весел, шутил. Однажды он разговорился с чемпионом Европы среди юношей, будущим гроссмейстером Александром Кочиевым, поступившим на философский факультет университета.
«Слышал, что ты идешь по моим стопам», - заметил ему, улыбаясь, Рубан.
«Лучше я пойду по стопам Анатолия Евгеньевича», - со смехом рассказывал об этом разговоре Кочиев коллегам-шахматистам. И перевелся на экономический факультет: двенадцатый чемпион мира закончил к тому времени экономический факультет ленинградского Университета.
Рубан снова предпринимал попытки остаться в Ленинграде, пытался устроиться на работу сторожем, чтобы на первых порах получить хотя бы временную прописку. Снова рассматривалась возможность женитьбы (фиктивной, разумеется). Но и на этот раз все кончилось неудачей, и Рубан вынужден был окончательно возвратиться в Белоруссию. «Придется доживать век в вашем болоте», - вздыхал Женя, вернувшись в Гродно.
Звание мастера ему не вернули никогда. В Справочнике шахматиста, вышедшем в 1983 году в Советском Союзе, имя Рубана попросту отсутствует: шахматиста с такой фамилией никогда не было. На работу его нигде не брали: несмываемое пятно лежало на таком человеке, и устроиться на работу было легче вышедшему по амнистии бандиту или отбывшему срок заключения убийце. На нем было вытравлено клеймо, и на свободе он тоже оставался изгоем и парией.
В конце концов, он получил работу санитара в морге, потом удалось устроиться осветителем в театр Русской драмы. Редким знакомым он говорил, что написал пьесу. Другие утверждают, что Рубан писал детективы. Вполне возможно, ведь еще будучи студентом философского факультета, он, собирая материал по вокзалам, пивным и прочим злачным местам сомнительной репутации, намеревался писать историю петербургского «дна».
Хотя в театре понимали, что юпитеры на сцену наводит философ и писатель, и относились к нему с уважением, между ним и его окружением всегда сохранялась дистанция, и близких друзей у него не было. Тесное общение и, тем более, дружба с таким человеком накладывала определенное клеймо и на его друга, и ничего хорошего не сулила. Порой он сталкивался с презрением, смешками и ухмылками, когда и открытыми.
«Затравленность и умученность ведь вовсе не требуют травителей и мучителей, для них достаточно самых простых нас, если только перед нами – не свой: негр, дикий зверь, марсианин, поэт, призрак. Не свой рожден затравленным». Это - Марина Цветаева.
Где-то в конце 70-х годов он получил новый срок - два года, и опять отправился в лагерь. Потом его сослали в очередной раз. Всюду, где не жил бы тогда Рубан, - в Чите, Костроме, Волковысске - он играл в шахматы и становился чемпионом этих городов.
Вернувшись в Гродно, он какое-то время работал инструктором в шахматном клубе, но продержался недолго: его выгнали за пьянство. Но он все равно приходил в клуб и, просиживая там целыми днями, читал книги, взятые в городской библиотеке. По философии, по искусству, детективы, все, что попадало под руку.
Помимо связей, протекавших где-то в тайной жизни Евгения Николаевича, в своей повседневности он был до конца связан с шахматами.
Молодые белорусские шахматисты вспоминают, что по уровню развития, знанию философии, литературы рядом с ним в республике поставить было некого; выделяясь на общем сером фоне, Рубан казался им кладезем знаний.
Но не все думают так, можно услышать о нем диаметрально противоположные суждения. Здесь нет противоречия: одни говорят о блестящем эрудите, интересном собеседнике, яркой личности, другие - об эксцентричном, грязном, спившемся нищем; это известный случай сидящих в одной тюремной камере - один видит грязь на решетке, другой звезды на небе.
В те редкие моменты, когда перепадали деньги, он ходил на концерты классической музыки или в местный театр, но случалось это нечасто: алкоголь был главной статьей расхода. Свидетели вспоминают, как на каком-то турнире после крепкого застолья, когда вечер вошел уже в ту стадию, когда громкость сказанного играет значительно большую роль, чем смысл разговора, а ненормативная лексика вплетается сама собой в любую фразу, кто-то хватился: куда-то делись два собутыльника: Рубан и калининградский мастер Олег Дементьев, тоже уже покойный. Волновались, впрочем, недолго: оба обнаружились на балконе, где вели дискуссию о поэзии раннего Мандельштама.
Он не был брезглив и никогда не отказывался от подарков: поношенного костюма, старых башмаков... Гордо благодарил, хотя мог тут же пропить (случалось и пропивал) дареное. Он пил каждый день. И помногу. Хорошо если водку, но бывало и напитки, не продававшиеся в винных отделах гастрономов. Часто и - натощак. Пил с каждым, кто подносил ему: одни расплачивались таким образом за уроки, другие за партии блиц, третьи - просто за разговор со знаменитым когда-то шахматистом. Однажды, выиграв какой-то приз в Минске, он купил матери подарок, но до дома не довез: пропил и деньги, и подарок...
Владимир Веремейчик, живший с Рубаном в одном номере гостиницы во время какого-то турнира, вспоминает, что пока не были пропиты все деньги и талоны, ежедневной нормой Рубана были две бутылки водки в день. Случалось, пил и до партии и во время ее. Очень скоро не осталось ни денег, ни талонов, и его ежедневный рацион стал предельно прост: вода из водопровода и буханка хлеба. Но когда Веремейчик попытался провести ему параллель с лагерем, Рубан, никогда не распространявшийся о своих годах в заключении, только усмехнулся: нет, в лагере было хуже.
Нервная система его была изношена совершенно, он был подвержен перепадам настроения и нередко был попросту не в состоянии владеть собой. Как-то, зайдя в Минске в шахматный Клуб, поскандалил и, вспомнив прошлое, обругал непечатно мастера, причастного к его дисквалификации в далеком 59-м году.
Это был уже сильно изменившийся, неряшливо одетый, грязноватый, помятый и подопустившийся человек. Таким теперь видели Рубана в Гродно те, кто помнил его по студенческим временам. Он мог часами расспрашивать о городе, где прошли самые светлые его годы, вспоминал шахматы, вернее, шахматных знакомых.
После перестройки ситуация несколько изменилась, в конце 1989 года в Москве была создана первая «Ассоциация сексуальных меньшинств», но в Белоруссии многое оставалось по-прежнему, да и медленно доходили перемены до его гродненского далека. Он жил в двухкомнатной квартирке со старухой-матерью на ее крошечную пенсию в полнейшей, беспроглядной нищете.
Не соответствует действительности слух о его участии в этот период в каком-то бизнесе; разве что считать таковым продажу на рынке привезенной кем-то из Польши утвари, с тем, чтобы вечером того же дня пропить свою долю выручки.
Пару раз он играл в каких-то опенах в Польше, – ведь от Гродно до границы рукой подать, но лучшие годы давно остались позади, здоровье было разрушено окончательно и, хотя ему было тогда только слегка за пятьдесят, жизнь была почти уже прожита.
Согласно Спинозе, важнейшей движущей силой в человеке как единстве духа и тела является «стремление упорствовать в своем собственном существовании в продолжение неограниченного времени». В эти последние годы жизни, когда не было уже ни советской власти, ни ее карающих законов, так мешавших Рубану «упорствовать в своем существовании», функции этой жестокой власти взяли на себя ужасающая нищета, болезни, алкоголь.
Пьяный, он попал под машину. Больница. Две недели состояние его оценивалось как критическое, потом он пошел на поправку, но неожиданно умер. «Три креста», - качал головой врач, производивший вскрытие, - «три креста», застарелый, залеченный сифилис inrecto...»
Денег на похороны у матери не было; их дала женщина, сидевшая за рулем машины. Некому было и хоронить его: ни у кого из бывших собутыльников времени не нашлось, и гроб с его телом несли Владимир Веремейчик, пятнадцатилетним подростком сыгравший свою первую в жизни партию с мастером, местной знаменитостью, чемпионом Ленинграда, да три ученика Веремейчика, воспитанники гродненской шахматной школы.
Официальная дата его смерти, проставленная на справке, выданной в домоуправлении - 17 ноября 1997 года, но она не заслуживает доверия: Веремейчик вспоминает, что это был теплый день ранней осени, и деревья стояли еще совсем зеленые. Похоронили его за чертой города, километров в тринадцати от него, так что блюстители библейских традиций могут быть спокойны. Название у этого места нет, все зовут его просто: Кладбище. Есть табличка с именем, но памятника нет, конечно.
Уже после его смерти приезжал в Гродно бывший режиссер местного драматического театра, ныне американский житель, говорил, что пьеса Рубана была напечатана в Америке и даже вроде где-то поставлена; хотел отдать гонорар матери Жени, но отдавать его было уже некому...
В Петербурге на углу Большой Конюшенной и Волынского переулка, напротив и чуть-чуть наискосок от Чигоринского Клуба, где так часто бывал Рубан, расположена ассоциация «Крылья». Так назывался роман Михаила Кузмина, посвященный «скользкой» тематике и вызвавший в начале прошлого века большие пересуды. Эта организация занимается проблемами сексуальных меньшинств.
У Гесиода есть фраза: прежде бы мне умереть или позже родиться. Кто знает, как могла бы сложиться судьба Жени Рубана, родись он в другой стране, или в той же самой, но тридцатью, скажем, годами позже. Тридцать лет – мгновение нескончаемого Хроноса, но и почти все, когда речь идет о жизни взрослого человека.
Стал ли бы он философом? Историком? Писателем? Шахматистом? Кто может знать это. Времена не выбирают, в них живут и умирают - незамысловатые слова песенки семидесятых годов. Не выбирал своего времени и он.